Все самое главное в жизни делается из-за любви. Ну, или из-за недостатка этой любви. Я так думаю. Когда мы были еще школьниками, мои одноклассники на лето уезжали к себе в «селуху». Там был их настоящий дом, кладбища, где покоились их прадеды и прапрапрадеды, стены старой сакли с отпечатком маленькой руки – папа приложил, когда был еще ребенком, еще сад, про который известно доподлинно – кто и когда какое дерево посадил. И вот они уезжали, а я оставалась. Мне уезжать было некуда, я родилась в Махачкале, как моя мама, ее папа, папа маминого папы и даже его дедушка. Мой Дом был здесь.
Но он был не совсем правильным, этот дом. В том смысле, что родового дома с его стенами, полом, потолком, очагом, чердаком и всем, что к этому понятию прилагается, у меня не было. Один, принадлежавший прадеду, стоял там, где сейчас гостиница «Ленинград», и был снесен вместе с остальными такими же. Другой, где жили дедушка и бабушка, и который я смутно помню, – яркие цветы, черный тутовник у крыльца, какие-то пахучие кусты вдоль выметенной дорожки, белые занавески плещутся в раскрытых окнах – был давно продан и на эти деньги куплена трехкомнатная квартира. А она, как ни крути, немножко не то. Стандартная бетонная коробка в стандартной пятиэтажке-хрущевке. И даже балконы дела не спасали. Ведь не было главного, не было связи с людьми, которые тут жили прежде. Вот оттуда, возможно, все и началось: и книга «Был такой город», и новое осознание Махачкалы.
СОВСЕМ МОЛОДОЙ…
Я столько написала за последние шесть лет об этом городе, что он врос в меня и заколыхался внутри, как странная причудливая водоросль. Мне иногда кажется, я знаю и понимаю его, как никто. Не в том смысле, что могу объяснить, как проехать на улицу Виноградную или легко ориентируюсь в клубке смотанных улочек и переулков Первой Махачкалы или Степного поселка, нет. Тут я путаюсь постоянно, топографический кретинизм, чего уж врать. Но я вижу его характер. Он же совсем молодой еще, что там по меркам городов какие-то полторы сотни лет! Он похож на подростка. Грубого, неопрятного, с развинченными движениями рук и ног, с быковатыми повадками, на агрессивного, ищущего себе приключений на одно место подростка, который вдруг (это очень махачкалинское слово, тут все важное, кроме тумана, происходит именно «вдруг», «нежданчиком») становится открытым, искренним. И вот он уже тащит тебя к себе и мечет на стол все, что есть в холодильнике, и говорит, чтоб ты жил тут, сколько нужно, и пойдет драться вместе с тобой и за тебя, не задумавшись ни на секунду. Этот город... Он перехватит у тебя полторы сотни «до завтра» и не отдаст никогда, а потом явится среди ночи, выдернет тебя из дома и повезет куда-нибудь на Черные камни, кормить лучшими в мире шашлыками. И они, действительно, окажутся лучшими в мире, а море рядом в темноте будет тихонько ворочаться, как огромный зверь, и бледная луна повиснет над вашими веселыми головами.
ОЧЕНЬ СТРАННАЯ ШТУКА… ПРОШЛОЕ
Долгих шесть лет я ходила к разным людям и записывала их воспоминания о городе. О соседях, что порой были роднее настоящих родственников, о друзьях и врагах, о поэтах и городских сумасшедших, о виртуозных карманниках и художниках, которые бродили по улочкам Гур-гур-аула с тяжеленным мольбертом на плече в поисках подходящей натуры, какого-нибудь особенно живописного обшарпанного дома. Расспрашивала, перелистывала старые альбомы, рассматривала семейные фотографии, с которых на меня смотрели удивительные лица. И в какой-то момент тот реальный город, который я вижу из окна маршрутки, который уже и не очень-то узнаю, стал наполняться тенями людей, живших тут раньше, за 10, а то и за 100 лет до моего рождения.
Это очень странная штука, правда. Идешь так себе, ни о чем специально не думаешь, и вдруг на углу Дахадаева и проспекта Гамзатова воздух будто сгущается, и ты видишь давно снесенный одноэтажный павильон «Золотая осень», рядом с которым на альчиках сидят центровые пацаны, как сидели они в начале 80-х. Или на Буйнакского через плотный слой асфальта вдруг начинают поблескивать мокрые камни брусчатки бывшей Барятинской улицы, и этот призрачный блеск разбивается таким же призрачным колесом проезжающего фаэтона. Перестук каблучков городских модниц, рожок старьевщика, тяжелая поступь вокзальных амбалов, несущих на широченных своих спинах комоды, шифоньеры и даже целое пианино, суматошный гомон базара, раскинувшегося там, где сейчас Дом Правительства. Все это прорывалось сквозь реальность и казалось даже более настоящим, чем проходящие мимо люди и обрывки их разговоров: «…я такая ему говорю – ле, ты мне больше не звони, если тебе другую засватали…», «… а Ибра его каааак взял на баш!».
Интересно, брали кого-то на баш царские офицеры с одной из любимых моих фотографий, где запечатлены члены благотворительного общества «Белый Цветок»? Думаю, что не исключено. Думаю, вполне может быть, что у них находилось время и на сбор средств в помощь больным чахоткой, и на другое разное. Пусть это и называлось иначе – дуэль, к примеру. И вот они мерещатся мне, эти люди, что делать, как быть? Их лица, конские хвосты на блестящих касках, мундиры, прямые спины, прямые плечи, прямой взгляд. И дамы рядом с ними, девушки начала ХХ века, с их шляпками, блузками и бантами. А еще мерещатся пунктуальные и точные, как логарифмическая линейка, инженеры-немцы, завезенные в Петровск Нобелем . Пивовар Вейнер , сажающий свой сад, позже так нелепо переименованный в парк им. Ленинского комсомола. И не только они, не только знать и аристократы!
На углу Буйнакского – Дахадаева я вижу, как давно уже умершая легендарная Манька -рыбачка, чертыхаясь, вытаскивает из кабачка с названием «Жена, не ругай пьяного мужа» и буквально несет домой одноногого своего супруга. А над ними, на балконе второго этажа маленькая Мадина Рамазанова , которой сейчас уже перевалило за 90, развешивает с мамой ковры на перилах. Готовится к Первомаю. И папа ее, еще не репрессированный, веселый и улыбчивый папа говорит: «Молодцы, девочки, я сейчас, только к Далгатам на минутку загляну». И семейство Далгат – соседи, друзья – тоже еще в полном составе.
В том городе, который мне виден, участковый Мирзабек важно вышагивает по Оскара в белой форменной рубашке и брюках галифе, напротив гостиницы «Дагестан» – обалденный газон с живой пальмой, а рыбаки на окраине городского пляжа вытягивают на песок тяжелые неводы и щедро раздают знаменитый каспийский залом всем желающим. Даже жулики бесконечно обаятельны в том моем городе, в той моей Махачкале. Артистичные, яркие, галантные, хоть сейчас снимай кино, вроде «Ликвидации». Там вечно кружит в вальсе красавица Наташа , как две капли воды похожая на Мерилин Монро , читает нараспев свои стихи трагически погибшая ногайская поэтесса Кадрия , из всех репродукторов по утрам звучит песня «Опустился туман с Тарки-Тау…», и бродит сумасшедший Мордехай с буханкой хлеба, а за ним бегут пацаны, уверенные, что в этой буханке рация. Там смеется на всю улицу Герцена прославленный силач великанского роста Абдурахман Кикунинский , и все с ним здороваются и зазывают в гости. Там дети с вывертом бьют по лянге, отсчитывая «люры» и «двойные люры» и обмениваются стеклянными шариками с завода «Стекловолокно», в палисадниках растет сирень и «золотые шары», а в общих дворах до поздней ночи соседи играют в лото… И шагает по Родопскому бульвару, похожий на растерянного ангела, убитый в 1993-м гениальный художник Эдуард Путерброт . К маме идет, обедать.
МАЛЕНЬКИЙ ПАМЯТНИК КАЖДОМУ
Я бы каждому из этих людей поставила маленький памятник, потому что они наполняли мой город смехом, красотой, характером и смыслом. Будь я мэром, я бы вообще понаставила разные скульптуры по всему городу. На Сепараторном, прямо посреди Акушинского, там, где хилый газончик, поставила бы памятник Ветру. Где еще, как не там? Это ж не проспект, а какая-то аэродинамическая труба! Даже знаю, как бы он выглядел. Представьте себе, что вы каким-то чудом поймали человека-невидимку, напялили на него длинное пальто, широкие брюки, шляпу и отвезли в этот невозможный поселок Сепараторов. И он стоял бы у вас, пригнувшись, придерживая невидимой рукой на невидимой голове видимую шляпу, брючины полоскались бы вокруг ног, пальто, застегнутое на две или три пуговицы, мотылялось бы сзади, как живое, а в пустых рукавах и за пазухой пел и резвился бы ветер.
И на смотровой площадке над городом – тоже кого-нибудь поставила. Фигурку мальчишки из камня, к примеру. На самом краешке. Чтобы смотрел вниз, на нас, на всех и ладонь, как козырек, ко лбу приставил, будто солнце уже выходит из-за моря и слепит ему глаза. Потому что за нами надо присматривать, правда. Мы какие-то все неприсмотренные, неприкаянные тут. А так идешь, предположим, по городу, тоска у тебя на душе, настроение паршивое, и ты поднимаешь глаза и видишь – он там. Стоит, смотрит в твою сторону. Сразу не так одиноко.
Честно говоря, я бы поставила памятник даже Удаву! Это вообще отдельная история про этого удава. Совершенно махачкалинская, как мне кажется. Потому что Махачкала, она не только открыта, прямолинейна и вспыльчива, она еще и страшно любопытна! И вот как-то поплыл по городу слух, что в Талги – гигантский удав, сбежавший из бакинского зоопарка, захватил девушку. Влюбился и захватил, и улегся вокруг нее кольцами. Никого, мол, уже три дня не подпускает и только ртом… или что там у них, у удавов, пасть? Неважно, в общем, передает ей хлеб, который дают ему красноармейцы, в свою очередь, расположившиеся кольцом вокруг удава. И вот на эти два кольца и на торчащую посередке девушку – понятное дело писаную красавицу – ломанулся глазеть весь город. Люди шли с детьми на руках, пацаны ехали на великах, начальство, обгоняя велики, пылило на служебных «эмках» – дело было до войны, году в 1940-м, посаженные приоры, не говоря уж о БМВ, еще не вошли в моду.
Эта живая человеческая река все текла и текла себе, пока навстречу ей не повалили те, кто шел во главе колонны. Они уже дошли до Талги, и не обнаружили там ни красавицы, ни красноармейцев с хлебом, ни самого удава, и, страшно ругаясь, повернули обратно в город. Но! Мои махачкалинцы не были бы махачкалинцами, если бы сразу поверили, что ничего там в этих Талгах нет. Они не отступили, они продолжали идти. Надеясь на впечатление, надеясь на необычное, сенсационное, как сейчас бы сказали. И вот в память об их упорстве, их вере в небывалое, из-ряда-вон-выходящее, сминающее обыденность, я бы дала им этого удава. Высекла бы его в скале, чтоб не весь был виден, чтоб только пара изгибов могучего змеиного туловища, уходящего в камень, намекающего на непредставимость размеров. Потому что моим драгоценным землякам сколько удава не отмеряй, а все равно будет маловато.
КАК ТЫ, ГОРОД?
И я такая же. И мне маловато! И поэтому, хотя уже давно пора заканчивать текст, я все-таки пишу за себя и за всех, кто здесь когда-то жил:
«У нас на загорелых шеях ожерелья из мелких прозрачных ракушек, где чередуются «ключики» и «замочки», на коже – соль, в исцарапанных руках ветки со спелыми ягодами терна и красного боярышника. У нас в волосах запутался ветер, что здесь дует всегда и всегда в лицо. Наши голоса сорваны от крика, и нам трудно даются слова нежности. Мы ложимся спать, строго определяя себя в пространстве, чтоб головой непременно к Тарки-Тау, а ногами обязательно к морю.
Будто готовимся вскочить и бежать туда, где простор, если разбудят посреди ночи всполохи и крики. И побежим, полуслепые, с миражами под сонным веком, ввинтимся твердой круглой пяткой в песок, бросимся в воду, нырнем. И после пары секунд удушья освоимся, развернем плавники и ласты, поплывем. С любопытством высунем из воды круглую тюленью голову – что там? Как город, который оставили? Славно горит или так себе?»